Меня долго ставили в тупик американские сельскохозяйственные моды. Необыкновенная популярность пермакультуры, выживательства “аут оф грид”, “органическая еда”, “локальная еда”, “городское земледелие”, наконец. Невероятное количество людей, задействованных в информационной кампании, сопровождающей эти направления — низовой, сетевой, горизонтальной кампании, опирающейся преимущественно на сообщества в соцсетях и блог-платформы. Причем большинство блогеров не скрывает, что зарабатывают деньги не столько своим “земледелием”, сколько тем, что они об этом пишут и продвигают свои идеи в массы. Формируют идеологию.
Особенно занимало меня “городское земледелие”, urban gardening. В городах всегда выращивали растения — от парков и скверов до лоджий и подоконников. Но только последних пару десятков лет это обросло социальным значением, превратилось в движение, вылилось в грантовые программы и стало фактором устойчивого развития.
Проведя первую часть своей жизни в большом городе, я могу кое-что предположить. Выращивание растений — особенно “на еду” — дает человеку, давно не задействованному в материальном производстве, ощущение реальности физического мира. Результат труда — видимый, материальный — звено, выпавшее из трудового процесса в постиндустриальный период.
Но главное, наверное, то, что “городское земледелие” удовлетворяет внутреннюю необходимость заполнить пустоту новой реальности города. С уходом эпохи индустриализации наступает кризис городов. Люди, собравшиеся на маленьком участке земли для того, чтобы работать и зарабатывать, утрачивают понимание — что они, собственно, здесь делают? Все то, за что мы любили большие города, что привлекало в них толпы людей, примелькалось. “Огни большого города” влекли и обманывали, подавали надежды и разбивали их, притягивали мотыльков и опаливали им крылышки. Но это не было проблемой — ни для мотыльков, которые все равно летели и летели стаями, ни для огней, которые разгорались все ярче. Проблема в том, что огни потускнели. Большие амбиции оказываются очень узко направленными. Большие деньги — очень четко распределенными. Все то, чем город привлекал еще сто лет назад ловцов удачи и просто людей, искавших к чему приложить руки и ими заработать, утрачивает шарм.
Это голод идеологического толка. Индустриализация имела мощную идеологическую платформу и шла в массы широким потоком рекламы образа жизни. Расцвет рекламного бизнеса — как и массовая культура вообще — совпал с индустриальной эпохой. Даже в СССР, где можно было просто согнать кучу людей на строительство заводов или выморить села, индустриальная идеология оказалась совершенно необходимым элементом эпохи. Что говорить о той части мира, которая не проявляла такой откровенной склонности к людоедству? Все идеологии того периода так или иначе включали в себя индустриализацию — хотя бы потому, что апеллировали к массам. Население стягивалось в города, превратившиеся в индустриальные центры, требовавшие рабочих рук и дававшие возможность заработка. В городе можно было выбиться в люди, сделать деньги, открыть бизнес, познакомиться с нужными людьми — в общем, город был тем местом, который давал шанс.
Эта идеология не выветрилась с отступлением индустриальной эпохи. Какое-то время она воспроизводила и продолжает воспроизводить себя — уже в отсутствие реальной подоплеки в виде производства.
“Корпоративная культура” фактически скроена по лекалам индустриальной, и ее успех был предопределен необходимостью заменить людям производство. Тот же полный рабочий день у конвейера. Просто здесь “производство” лишено материального смысла.
А все остальное в точности как на заводе — четкое расписание входа-выхода, дресс-код, иерархия и возможность роста в рамках компетенции, прозрачность отношений. Правда, здесь не хватало чего-то главного — как кофеина в кофе или алкоголя в пиве. Реального результата труда, например, по которому можно объективно судить об эффективности работы и работника. Или физической усталости, по которой можно — субъективно — оценивать интенсивность своего дня. Не хватает солидарности людей, стоящих за соседними станками и готовых защищать свои интересы перед акулами-капиталистами. Все это корпоративная офисная культура пытается имитировать, подменяя усталость нервной издерганностью, эффективность — системой поощрений и карьерным ростом, солидарность — корпоративными тренингами и “командным духом”.
Но эта пластиковая подделка работает, потому что сохраняет главное: нормальный офисный работник — в точности как заводской рабочий полвека назад — вечером вваливается в свою квартирку, где места ровно столько, чтобы приготовить ужин, посидеть перед телеком или в Фейсбуке, принять душ и упасть лицом в подушку с мыслью о том, что он счастливчик, раз это все у него есть. Жилье также выдержано вполне в “индустриальном” духе — ячейки муравейника, не слишком большие, чтобы быт не отнимал много времени и сил, но достаточно просторные, чтобы обеспечить умеренное размножение и появление новых поколений рабочих рук.
Впрочем, корпоративная культура, став эрзацем индустриальной, не смогла ее заменить там, где в этом была самая высокая потребность — в крупных промышленных центрах. Потребности в офисных работниках значительно ниже, чем в производственных рабочих. Да и социальный срез несколько иной. Постиндустриальный период столкнулся с проблемой неприкаянного городского населения, все еще свято уверенного в том, что благополучие, успех, счастье имеют именно городскую прописку. Эта убежденность как отчасти результат индустриальной идеологии прочно засела в нашем сознании. Личный отъезд из города и деурбанизация в целом многими воспринимается как признак социальной и экономической деградации.
Поэтому любое смещение идеологии в сторону деурбанизации находит поддержку в США — которые давно осознали проблему “ржавого пояса” и необходимость насколько возможно расселить “детройты”. Поддержку получают самые разные проекты, хоть как-то связанные с деурбанизацией — начиная с “локально выращенной еды”, заканчивая строительством поместий в неверленде. Или у черта на рогах, ежели по-нашему. Если и можно говорить о каких-то чертах нарождающейся идеологии постиндустриальности, то она пока что связана преимущественно, с идей “новой жизни на двух акрах”.
На самом деле, это титаническая попытка сместить идеологические акценты. Представить новую концепцию “успеха” не в индустриальной обертке “эффективности”, которую можно измерить — количеством выточенных деталей, сложенных в банке денег, купленной недвижимости или высотой карьерной лестницы, которую тебе удалось покорить. А в постиндустриальной обертке личного достижения, которое не имеет общего аршина. Попытка пересмотреть представление об “успехе в жизни”. Хотя бы намекнуть на то, что успех не находится в четко определенной географической точке, совпадающей с координатами ближайшего крупного города. Напротив, жить от него подальше - вот он, успех. Потому что тут ты можешь организовать свою жизнь так, как сам сочтешь нужным. Успех — это новая степень свободы. С которой может справиться только зрелый человек.
“Поместья” (нет-нет, не те, что популярны в некоторых российских сектах, а просто homestead), удаленная работа, все более свободный график, то, что позволит выманить людей из перенаселенных городов, превращается в идеологию и обретает огромную поддержку в информационной (увы, пока только англоязычной) среде. Точно так же как “самосовершенствование”, “бесконечное обучение” и прочие способы убить избыток свободного времени и сил без лишней нагрузки на бюджет. Города “едят” медицинские и полицейские бюджетные статьи с ужасающим аппетитом. В то время как смена обстановки — переезд из города, новые вызовы, с этим связанные, да и просто более здоровый образ жизни, предполагающей хотя бы минимум физического труда на свежем воздухе, сильно улучшает медицинскую (и полицейскую) статистику. США могут себе это позволить — у них все еще довольно много свободной земли. На любой ландшафтный и климатический вкус.
Такие возможности есть и в Украине — разве что с климатическими зонами у нас поскромнее. Но у нас хуже ситуация с головами. Постсоветские люди, с детства накачанные идеологией индустриализации, уверены в том, что города — это “хорошо и правильно”, а то, что происходит сейчас — “развал” и “деградация”. Хотя постиндустриальный период — нравится он нам или нет — это реальность, с которой лучше считаться.
У нас, впрочем, есть и другие специфические травмы.
В СССР переезд из колхоза в город был не просто успехом — это было равносильно бегству из рабства. СССР превратил село в разновидность проклятия или хотя бы крайнего унижения.
Движение из села в город — естественное в индустриальный период — у нас обрастало дополнительными коннотациями и формировало психологические барьеры, с которыми нам еще предстоит иметь дело. Наше представление об успехе в виде купленной в кредит квартирки в киевском спальнике и должности менеджера среднего звена в столичном офисе (час дороги туда и полтора — обратно) — не просто “индустриальное счастье”. Это представление о счастье подкреплено уверенностью в том, что “выбора нет”, что движение с периферии к центру, из села в город, из меньшего города в больший — это и есть “движение снизу вверх” по вектору “лузерство — успех”.
То, что индустриальная эпоха закончилась, мы не поняли до конца и не приняли. Мы по-прежнему носимся с индустриальными моделями общественных отношений и идеалом промышленного производства (чем “тяжелее” — тем благороднее) как основы основ благосостояния, экономики, самоуважения и обороноспособности. Ничего странного нет в том, что на фоне этого индустриального мифа наши представления о престиже, труде, личной свободе и человеческом достоинстве выглядят такими бессистемными, беспочвенными и беспомощными.
К добру ли, к худу ли, Украина вполне вписывается в мировой постиндустриальный тренд. Хоть и по менее “престижным” причинам, чем США и Европа. Но, может, кого-то утешит мысль, что быть аграрной страной — это так же незазорно, как и жить не в столице? Это не означает “второй сорт”. Это не признак “лузерства”. “Вертикальные” характеристики вообще оказываются мало актуальными в не-индустриальном дискурсе “глобальной деревни”.