Мы явно поторопились устраивать ленинопад. Бронзовых, гипсовых и бетонных истуканов самозванного вождя мирового пролетариата нужно было просто одеть в вышиванки. Потому что, несмотря на все революции и череду Майданов, Украина осталась советским заповедником. Точнее — ментальным осколком большевизма. И потому прав на “ильичей” у нее больше, чем у северо-восточных соседей.
Россия может сколько угодно возвращать советские тоталитарные практики, но, учитывая степень деградации нынешних российских общества и системы управления (сводимых по большому счету к столицам и городам-миллионникам), эти меры в какой-то степени можно считать даже прогрессивными — впрочем, они отнюдь не имеют целью ресоветизацию страны. Беларусь может сколько угодно сохранять советскую атрибутику и остатки репрессивного аппарата СССР, но фундаментом ее общественного консенсуса является “сохранение”, причем независимо от отношения к персоне вождя.
Третья годовщина Майдана продемонстрировала, что наш консенсус продолжает строиться на революционной целесообразности. Причем в самой что ни на есть большевистской ее трактовке. В этом вопросе между “низами” и “верхами” есть полное взаимопонимание. Но это как раз тот консенсус, который делает продолжение силовой ротации элит если не неминуемым, то как минимум вероятным. Причем не в самой далекой перспективе.
Начнем с того, что смена власти в стране вследствие Революции достоинства не привнесла в общественно-политический дискурс важнейшего для функционирования среднего класса и, как следствие, нормального развития государства, постулата о святости частной собственности. Иными словами, ее не чтут ни на одном из полюсов общественной вертикали: ни в низах, ни в верхах. Точнее, чтут, но исключительно в характерных для люмпена персонально-притяжательных категориях: мое (тещино, кумово, другово) — неприкосновенно, чужое — доступно. Совсем чужое (в крайнем выражении — вражеское) — безоговорочно пригодно для разрушения и/или экспроприации. Причем легитимация таких действий — вопрос вторичный, чтобы не сказать — несущественный. Главное — справедливость, понимаемая тут и теперь.
Громя недвижимость — независимо от того, кому она принадлежит, — “активисты” совершают уголовно наказуемое преступление, какими бы мотивами они ни руководствовались. Но если полиция не пресекает этих действий — опять же, независимо от мотивов — она не просто демонстрирует собственную некомпетентность. Она дискредитирует саму идею государства. Дискредитирует вдвойне, если преступление совершают “провокаторы”, а невмешательство продиктовано не здравым смыслом (скажем, чрезвычайная ситуация возникла внезапно и подкрепление задействовано в другом месте), а психологическими причинами вроде баррикадной солидарности.
Более того, разрушение государственной монополии на отправление правосудия и осуществление насилия — и неспособность государства эту монополию восстановить — свидетельствуют о глубоком кризисе системы управления. Это опасно и само по себе, но в условиях непрекращающейся войны — просто катастрофично. И ситуация принципиально не сводится к выбору меньшего из зол, поскольку обе дороги (и попустительство, и жесткость) потенциально ведут к коллапсу ввиду очень шаткого мандата наших “десижн-мейкеров” на власть.
Причем сиюминутные интересы элит (”пусть толпа выпустит пар”) этот кризис лишь усугубляют, поскольку в рамках парадигмы целесообразности являются ничем иным, как свидетельством клановой (клубной, цеховой, кастовой — нужное вписать) солидарности: погром есть форс-мажор — явление разовое и исключительное. К тому же относительно дешевое. Ведь кем бы ни был потерпевший, компенсация ущерба в условиях практически полного коллапса страхового рынка является либо его головной болью, либо одолжением со стороны властей, которые со спокойной совестью возложат это бремя на бюджет. То есть, ничтоже сумняшеся задействуют принцип коллективной ответственности. В любом случае это куда удобнее, чем отлаживать эффективную систему правосудия. Которая в случае нормального функционирования во-первых, неминуемо зацепит и сами элиты, а во-вторых, сильно ограничит их возможности.
И здесь, пожалуй, стоит отметить, что любое определение революционной ситуации будет неполным без одного принципиального момента. Революционная ситуация складывается всякий раз, когда целесообразность ставится превыше правил. Порыв смести фигуры со стола и начать заново, то самое “верхи не могут, низы не хотят”, — это следствие как раз такой расстановки приоритетов. Собственно, тогда и берет слово пресловутый товарищ Маузер.